| |
Марина Гольденберг, Златоуст.
Поэзия. I место
ЭТЮД О СЧАСТЬЕ
"Как виденье неуловима, Каждый день ты проходишь мимо" - пели в переходе
метро два слепых человека. Помню длинное поющее лицо с розовыми ямками глаз -
я просто шла с двумя тяжкими пакетами. Виденье - бездомное, безработное и голодное.
Шагнула в вагон, потверже встала, стараясь никого не задеть, разделила пополам
Ильфа и Петрова и поняла, что Бендера врасплох не застанешь, он бесподобен с любого
места.
Увидьте моими глазами.
В вагоне метро на короткой скамеечке - пара. Бесформенная вазелиновая женщина
и жилистый худощавый мужчина спят, склеившись друг с другом. Просто снимок на
память - вместо друзей и детей- хозяйственные сумки - на сиденье, на полу, на
коленях. Она, просыпаясь, тянет к нему убывающую луну своего лица, попадая ему
в плечо, в шею. Он, приоткрывая глаза, крепче держит ее за кофточку в районе талии...
После очередной механически объявленной "... ковской", которая была
их "... ковская", она пробует встать. Оживает клетчатое семейство их
сумок, и пластиковая апельсиново-желтая бутылка постного масла выкатывается на
пол.
Как-то необычайно четко распадается время - на время наблюдать и время записывать.
Вздрагиваю (вместе с коробкой бесцветных пассажиров, с поездом, с подземельем
метрополитена, с коркой асфальта на поверхности и с большим городом, таким трогательным
под вечер, когда ни у кого нет сил ни говорить, ни удивляться) и растворяюсь в
увиденном.
Бутылка постного масла катилась по полу мягко, мелькая крутящимся колесиком
крышечки, норовя попасть под сиденье, минуя ботинки, так и сяк фотографически
застывшие парами... вялый поездной футбол. А вазелиновая женщина и жилистый мужчина
шарят по истоптанному полу сонными ладонями, догоняя масло, словно оно - последний
паззл в плоскости их семейного счастья.
Вы все еще смотрите моими глазами? А в кадре - счастье. Мерное падение капель
в тарелки с коростами картофельного пюре на донышках, киснущее белье в ванне,
сковородка с муравейником гречки и двумя разными вилками - на юг и на север, пестрая
негромкая любовь по первому каналу с рекламой и новостями, беспомощно вскинувшая
вверх железные лапки телефонная коробочка - розетка, слетевший с крайнего колечка
уголок шторы и тортовый кусочек неба с крапинкой тополиной ветки... и я, увлекаясь,
словно в отделе одежды, выбираю себе усталость, сковородку, тапочки, фиалку на
подоконнике, теплый утренний поцелуй и... и хватит. За большее сегодня не расплачусь.
Примеряю все это - что скажете? Все это - неужели не идет? Остаюсь, в чем была,
донашиваю привычное: тусклый общажный коридор, очередь в душевую, темный продолговатый
коврик собственной тени под закоченевшими ногами. Банную сумку с шампунями и красный
след поперек ладони - от ее ремешка. Наконец, встаю под воду и думаю о рассказе:
девушка в женской душевой пишет этюды, описывает словами, как рисует - розовые
тела с капельками отвратительной московской воды, жесты, белье, полотенца, родинки...
а тела распаренно с достоинством выходят, хлопая дверью, и забывают придвинуть
ногой кирпич, чтобы дверь закрывалась плотнее и не было сквозняков. Потом чистая,
с тюрбаном на голове сажусь в раздевалке на прежнее место, перегибаю волнистую
от сырости тетрадку и пишу о бутылке подсолнечного масла, которую ловят по полу
два человека, проспавших свою остановку.
* * *
Медея -
похоже на мед
и на робкое "где я?".
Скажу Еврипиду,
что больше никто не прийдет. -
Застыл междометьем
пластмассовый шахматный ход,
и рослая черная пешка
исчезла из вида.
Заботы. Безденежье. Муж
изменяет и пьет.
Медея прощалась и долго
стояла в прихожей.
Медея - на мед
и на робкое "где я?" - похоже?..
Старик-Еврипид
равнодушно плечами пожмет.
* * *
Алоэ и каланхоэ...
голые на подоконнике
любовники...
Счастье - оно такое:
глупое, разнолистное, -
запросто себя выставив
городу -
несерьезное,
болтающее
ногами в воздухе,
вечное, как простуда.
* * *
Одна знакомая
увозит
в Голландию
пионерский галстук,
значки,
школьные почетные грамоты -
позабавить своего Берта.
Да и просто
на память,
чтобы когда-нибудь вечером
хлопотливая
томная
или просто
расчувствовавшаяся
голландка
вздохнула
о русской прабабке.
* * *
И сколько б мы ни говорили,
к простым вещам: ты сверху или
ты не придешь - всегда сводилось
не быть и быть. Я становилась
взрослее. Ящичек в столе
один во всей твоей берлоге,
меня принявший, был ли он?
А за окном клочки летели
этюдов утренних... Поделим
мой бедный ящичек на всех
на всех, кого я дожидалась
с твоим приходом и на все
другие ящички. Послушай,
я ухожу. Хотя б до той
двери, которой я не хлопну,
побереги меня и нас,
и стол, и ящичек, и утро.
* * *
На фантике написано "Весна"
и на календаре. Но снег напорист.
Учу: "плюсквамперфект,
перфект, аорист..."
Штришок от шоколадного пятна -
нет, пятнышка... -
испачкала тетрадь.
Тебя целую сладкими губами.
Ну помоги мне что-нибудь
соврать
о нас, учебе, изморози - маме!
Домашние дела.
С кистями шарф
замоченный - ручная анаконда...
Совсем не тянет - в поисках
Макондо
вертеть в руках большой пятнистый
шар
* * *
Боль безысходна. Король сероглаз.
Мужа и трубку оставим в покое.
Жаль королеву - седая доска -
будет теперь и конем, и ладьею
"Черных Полей да Бесцветных Снегов."
Дочку - проснулась: - одолжим в другое
стихотворенье. У "Старых дубов"
видели тело его молодое,
если бы пьяное. Нет на земле
тайны любви. Оставайся сегодня,
муза, приляг на рабочем столе...
Как ты лукава в прозрачном
исподнем!
* * *
Жена цезаря дожна быть
выше подозрений...
Выше всяких подозрений
только траурное платье,
если им, чужим и пыльным,
чисто вымыть пол на кухне.
Всем диктаторы по нраву.
Рана, вышитая гладью,
цвета королевской крови,
на боку, где было сердце,
примирит кого угодно
с властью павшего режима.
Выше всяких подозрений в белой тоге
спящий город.
Верный город. Вечный город.
Лепесток огня последний -
на свечах гадать опасно -
улетел с пометкой "любит".
Пантеон закапан воском.
это Рим на ладан дышит
на семи холмах священных
в самом первом круге ада.
* * *
Туча-молитва прошла стороной
Слезы низались, топтали морщины
губы, перчатки, усни, о больной
третий глазок, монокль дверной
с хордой трещинки
на мужчине,
стоящим
будто бы без цветка,
с пальцем
в чувствительной точке звонка,
и требующим
одного:
щелчка
замка...
Спи, моя нежность, усни, растворись,
спи, непокорная травка, тянись
к ножкам, с сандаликам,
спи и снись...
весна - зелена - с ума...
* * *
Лучше уж розы-морозы терпеть,
чем эту измену и девочку эту...
Я в безвольную старость скатилась
и мне умереть -
как выбраться в гости по слякоти...
Переиграть бы
хоть что-нибудь: лагерь студенческий,
Шварцман Илюша и Юлечка Слуцкер.
В каком городке
какой страны
не любит она его и прощает
какому медведю измены...
А что было делать Илье,
молчащему
с темно-зеленым
самоучителем
испанского
в моем полудетстве
с мечтами о маленьком сыне,
который дерзил, обижался, капризничал,
из свитеров вырастал...
Я ходила кругами на пару со стрелкой...
Из числа двенадцать опять получалось три
и все возвращалось:
себе обещала окрепнуть, подняться, уйти
и вспоминала,
как вежливо Илечка
ждать разрешил и куда-то в канаду увез
Юлькино "нет", одиночество,
письма, гитару и книги.
* * *
У еврейских детей
неизбывное чувство горбинки.
Видишь - лужи обходит,
и тусклый скрипичный футляр
вместо пса лопоухого
возле ноги.
В половинке
окна - полногрудая мама,
а папа не смотрит, устал:
все работа, работа.
Две слезки,
две тонких полоски
с детской (шапочки - тропки -
сошлись на ключице легко.
Отпускаю себя,
ухожу за дворы, за киоски,
за неровную челку
вечернего неба -
мельком
посмотреть,
как смычок
белобрысо чихнет канифолью,
и холодная - с улицы - скрипка
бочками сверкнет,
как ребенок чужой
добредет к своей маленькой
школе,
постоит у двери
и обратно домой повернет.
* * *
Хрустит вода, и город в целлофане.
На улице Ручьева крайний дом
единственный остался без обертки.
Его-то я тебе и подарю.
Он днем -
под голубиными шажками,
с зевотою подъездов,
с тюлем в окнах;
а в темноте -
зловещий, заостренный
царапающий тучам животы.
Ты смотришь вверх -
туда ушла намедни
с блестящею ночного тротуара
царицы S. недевичья обида.
Я отомщу.
Я знаю, что дарю.
|